Олег Целков.
Письмо от октября 2004, Париж.
Из книги В. Голявкин. Аврелика : Рассказы, статьи, библиографический указатель, каталог художественных произведений/ Сост. Л. Бубнова. СПб.: 2008.
Рассказать о Голявкине стоит.
Очень уж он был необычен среди нас всех. При этом мне не хочется наводить на него «лоск и глянец», хочется рассказать как можно более правдиво, чтобы можно было представить Голявкина живым. Каков же был этот человек, оказавший сильнейшее влияние на всех вокруг, на целый пласт питерской интеллигенции?
Начнем с того, что я приехал из Москвы поступать в Академию художеств и уже на экзаменах привлек его внимание, ибо моя живопись сильно отличалась от окружающей: я писал широко и очень ярко. Это было вызывающей дерзостью в 1954 году! Он сдавал экзамены второй раз: первый раз его не приняли, и он остался в Питере вольнослушателем в Средней художественной школе при Академии художеств. На этот раз и его и меня приняли и даже поселили в общежитии в одной большой комнате, где кроме нас было еще не менее 10 человек студентов. Каждый из нас имел железную кровать, тумбочку и чемодан «с барахлом» под кроватью.
Я, не принятый в 53-м в Суриковский и исключенный из Минского института в 54-м, поступивши в Академию, решил не привлекать к себе внимания педагогов в аудиториях-мастерских своими яркими холстами. Я решил там делать одно, а в общежитиии делать СВОЕ непозволительное! Едва поселившись, я тут же приспособился: начал свои холсты писать и вешать сушить на стены. Вот тут мы с Голявкиным сошлись ближе, ибо и он не замедлил писать свои и тоже вешать их на стены.
Свои картины Голявкин сопровождал выкриками и объяснениями: «Вот, орал он, дети в песке, вот один другому сыплет песок на голову, вот этот встал на руки, а этот засунул в песок свою голову» и т. д. и т. п.
И все это шло под аккомпанемент оглушительного хохота, выражающего восторг и удивление.
Он приехал из Баку. Если не ошибаюсь, он «повертелся» и по Средней Азии. И был он годков на пять постарше нас обычных. Внешность его была более чем необычной. Прежде всего, у него была не голова, а то, что в народе называют «башкой», именно башка огромная круглая голова с бесцветными коротко подстриженными волосами, такими же бесцветными бровями, с простым, не выпирающим, грубым по форме носом, с безгубым, ниточкой ртом и с водянистыми бесцветными глазами, на которых отчетливо были видны черненькие дырочки зрачков. Низ лица завершался огромной массивной челюстью. Весь его облик был неотесанно груб, без тени цивилизации и культуры.
Он говорил, что отец его был чуть ли не музыкант, а мать чуть ли не «голубых кровей», но в это было поверить невозможно, глядя на него самого. Он не знал, к примеру, что такое вилка, знал только ложку, а кусок мяса ел, зажав его в кулаке и отрывая кусок зубами. Если он этим привлекал чье-то внимание, он бравировал: поворачивался лицом и давал громкие пояснения, сопровождаемые оглушительным хохотом. Чаще всего это бывало в ресторанах. Он частенько растягивал свой безгубый рот в улыбку, но глаза не улыбались, глаза смотрели серьезно и внимательно, они выжидали подвоха, на который надо было молниеносно реагировать новой тирадой и смехом.
Ел он жадно и по возможности всё, что лежало на столе, не оставляя. Возможно, раньше ему пришлось голодать? В Баку? В Средней Азии? Много позже, несколько лет спустя, он приехал ко мне в Тушино в гости довольно поздно вечером. Он располнел, щеки его повисли. У меня на столе стоял приготовленный впрок гороховый суп с жирной копченой корейкой: огромная кастрюля на неделю вперед. Суп был горячим.
Что это? Он заглянул под крышку. О, суп! Жирный! Давай тарелку!
И у меня на глазах он съел три тарелки, наливая их до краев. Я думаю, он съел бы и четвертую, но объелся, не мог больше!
Он демонстрировал нам всем «дикарство», «первичность», «природность» так мне сейчас кажется. О женщинах говорил цинично и грубо, как о «приложении»: «Ей надо врезать как следует, чтобы всегда знала свое место!»
Один наш товарищ по общежитию все время романтично и нежно влюблялся, прыгая этаким петушком вокруг своего «предмета обожания». Однажды Голявкин появляется довольно поздно в комнате и громко докладывает всем присутствующим, включая и «влюбленного»: «Сейчас мы с (называет имя „возлюбленной“) сидели в кино, я расстегнул брюки и положил ее руку мне на х..! Так весь фильм и просидели!»
«Влюбленный», закатив глаза и кусая ногти, вылетел из комнаты…
Или еще такое: я и Голявкин мажем свои «грубые» «яркие» «варварские» картинки. Я пишу «Автопортрет с бутылкой и рюмкой» желтая рубаха, смеющаяся рожа! Один из наших «сожителей» «нежное и тонкое» существо, решил сделать свой автопортрет. Угольком на холсте он начал рисовать: изобразил себя со сладкой улыбкой нежно склоненным над ЛИМОНОМ, лежащим на его ладони. В этом сюжете проглядывала сентиментальная слащавая ложь и безвкусица. На какой-то момент наш «творец» выбежал в туалет. Голявкин, не теряя ни секунды, с присущей ему молниеносной реакцией схватил уголек и быстрыми штрихами повесил изображенному винтовку через плечо, а лимон расчертил в клеточку, превратив его в гранату-лимонку, какие были известны в Гражданскую войну по кинофильмам. Теперь перед нами стоял сверхкомичный персонаж: вооруженный солдат, с нежной улыбкой разглядывающий смертоносную гранату на своей ладони. Все присутствующие в комнате ждали «автора» из туалета. Он был встречен гомерическим хохотом и, подобно «влюбленному», закатив глаза и кусая ногти, выбежал вон…
Голявкин довольно много мне о себе рассказывал, но я не запомнил почти ничего. Осталось ощущение, что детство и юность его прошли бестолково, и семейного уюта он не знал: разбитый унитаз, стрельба в комнате из трофейных немецких автоматов по стенам. Бокс. Запахов он не чувствовал отбили. Чемоданчик его обклеен (по-деревенски) изнутри вырезками-картинками: Джек Лондон (с огромной челюстью, как подчеркнул Голявкин), боксер Карпантье (легковес!). В чемодане хранилась, как у верующего Библия, книга Джека Лондона «Мартин Идеи» (пример для подражания). Голявкин часто употреблял выражение «выбился в люди». Он это выражение употреблял и в рассказах о своих сверстниках-друзьях по Баку: футболисте-звезде Алекпере Мамедове и художнике Таире Салахове. Они «выбились в люди» из «неблагополучия», из «грязи», по мнению Голявкина. Сам Голявкин частенько относил это «выбиться в люди» и к самому себе. Свои «рассказики», которые в дальнейшем называли «взрослыми» (в отличие от «детских», которые он впоследствии стал писать и стал ПИСАТЕЛЕМ), он начал писать неожиданно для самого себя. И, сидя на кровати, громко требовал внимания у всех, кто был в комнате, почти крича, он читал пару первых строк, затем, остановившись, начинал громко хохотать, после чего пускался в объяснения и дополиения, растолковывал в подробностях, ЧТО он хотел написать. Снова хохот. Затем новую пару строк. И так далее, и снова… Эти рассказы его стали сразу же знаменитыми далеко за пределами нашего общежития. Он стал знаменит. И тут вот и встало на очередь «выбиться в люди»! И он стал «детским» писателем.
«Если ты талантлив, убеждал он меня и себя, надо написать, как все пишут, но лучше всех!» (я с этим был не согласен).
Хочу закончить одним комическим случаем. Однажды Голявкин заявил, что хочет обучить меня боксу, хотя бы удару. Мы разделись с ним до трусов и обмотали кулаки полотенцами. Голявкин показал «стойку боксера» и несколько ударов: крюк, прямой и «свинг»! Затем потребовал, чтобы я его бил. Всякий раз я промахивался, т. к. он «нырял», т. е. увертывался от моих кулаков. И вдруг я получаю довольно неприятный удар в нос! Я опускаю руки. Но Голявкин кричит: «Бей! Будь злее! А то еще раз получишь в нос!» Я злюсь! Бить надо не в него, а в то место, куда он «ныряет»! Со всей силой и злобой я бью в «пустоту» и попадаю ему в череп повыше уха! Мы оба орем от боли. У меня на глазах вздувается рука, у него растет гигантская шишка на голове…
Сейчас мне семьдесят я гляжу на мою правую руку: сустав указательного пальца вбит внутрь: память о Голявкине.
Париж. Октябрь. 2004 г.
|